В.Кожинов. Происхождение романа.
Художественный смысл «Дон Кихота».

5.Художественный смысл «Дон Кихота».

После этих необходимых разъяснений мы можем вернуться к содержанию романа Сервантеса — прежде всего к двойственной теме безумия героя или мира. Само стремление дон Кихота к героическим подвигам, к подражанию деяниям титанов минувшего века еще не есть безумие: мы видели, что и вполне здравомыслящий Франсион питается этими идеями только что закончившейся, еще живой в сознании людей героической эпохи. «Можно было подумать, что я, как Геркулес, родился только для того, чтобы очистить землю от чудовищ» — с этим мироощущением Рабле, Мора, Гуттена вступает в жизнь Франсион, который мог бы быть их внуком.

Безумие дон Кихота начинается тогда, когда он перестает видеть «препятствия», мешающие осуществлению его идеалов. Сервантес изобразил хозяина постоялого двора, который обожает рыцарские романы и «убежден, что все, о чем пишется в романах, точь-в-точь так на самом деле и происходило». Он с возмущением говорит священнику: «Ишь вы чего захотели, ваша милость, — уверить меня, будто все, о чем пишут в этих хороших книгах, — вздор и ерунда». Однако когда священник предупреждает хозяина об угрожающей ему опасности «захромать на ту ногу», что и его постоялец дон Кихот, тот резонно возражает: «Ну, нет... я с ума не сходил и странствующим рыцарем быть не собираюсь. Я отлично понимаю, что теперь уж не те времена, когда странствовали по свету преславные эти рыцари».

Хозяин постоялого двора в простой форме выражает здесь позднейшую мысль Гегеля: «После того, как законопорядок в его прозаическом виде достиг более полного развития... индивидуальная самостоятельность рыцарей теряет всякое значение, и если она все еще хочет считать себя единственно важной и бороться... то она делается смешной. В этом состоит комизм сервантесовского Дон Кихота» (т. XII, стр. 200). Гегель говорил об этом в связи с оценкой деятельности «ренессансного рыцаря» Зиккингена; Маркс, характеризуя в письме к Лассалю того же Зиккингена, сказал, что он «дон Кихот, хотя и имеющий историческое оправдание». Это очень точно: поведение Зиккингена исторически оправдано эпохой Возрождения с ее действенными, давшими громадные практические плоды, революционными иллюзиями. Но иллюзиям дон Кихота уже нет оправдания: подобным образом может поступать в его время лишь комический безумец.

На первый план в истории дон Кихота выходит цепь гротескных и даже будто бы чисто смехотворных, пародийных образов: герой сражается с мельницами, похоронной процессией, стадом баранов, бурдюками с вином и т. п., в своем безумии принимая различных людей и вещи за злых врагов и чудовищ. Но многогранное повествование Сервантеса включает и совсем иного рода эпизоды: столкновение с сельским богачом, избивающим мальчика-пастуха, освобождение каторжников и последующая битва с солдатами Санта Эрмандад, намеренными арестовать дон Кихота, вмешательство в судьбу бедняка Басильо и его возлюбленной Китерии, которую хотел отнять богатый Камачо, ряд столкновений с беззакониями и низостями во время пребывания при дворе герцога и т.д. Развиваются как бы две линии поступков: с одной — стороны нелепые выходки сумасшедшего, с другой — вполне понятные деяния благородного человека, лишь облеченные в странную рыцарственную форму. Изображая спасение мальчика, освобождение каторжников и т. п., Сервантес обнажает бесплодность и иллюзорность этих подвигов рыцаря в его прозаическую эпоху. Обычно сразу выявляются печальные результаты: мальчик проклинает дон Кихота, ибо ему стало еще хуже, освобожденный от оков вор Хинесде Пасамонте тут же крадет осла у Санчо и т. д. Действительность жизни словно швыряет обратно подвиги дон Кихота, подобно тому как освобожденные им каторжники швыряют в него же камни. Героические поступки рыцаря попросту никому не нужны. Он говорит хозяину постоялого двора: «Моя прямая обязанность... помогать беззащитным, мстить за обиженных и карать вероломных. Поройтесь в памяти, и если с вами что-нибудь подобное случилось, то вы смело можете обратиться ко мне... Хозяин ответил ему столь же невозмутимо: — Сеньор кавальеро... я хочу одного — чтобы ваша милость уплатила мне за ночлег на моем постоялом дворе, то есть за солому и овес для скотины, а также за ужин и за две постели». Так высокий дух и благородные стремления сталкиваются с растущим господством денежных отношений, постепенно становящихся единственным мерилом ценности человека и единственной связью между людьми, подобно тому как личная сила и храбрость подменяется мощью военной машины.

Конечно, дон Кихот бессилен что-либо изменить, его подвиги бесплодны и излишни, ибо он воодушевляется героикой уже невозвратимого века, который как раз и расчистил почву для новых, прозаических отношений. Ренессансные «рыцари» «исправляли» феодализм, а дон Кихот пытается на основе тех же идей и теми же средствами «исправить» возникший в результате обуржуазивающийся мир. Однако с этой точки зрения именно действительный мир безумен, а вовсе не герой, который несет в себе возвышенность, отвагу, добро, мудрость. Ведь это он один хочет всем людям свободы, счастья, полноты жизни, он один говорит о «золотом веке», о величии науки и поэзии, о справедливом и мудром государстве. И не только говорит, но и неутомимо и бесстрашно пытается воплотить в жизнь свои идеалы. Как истинный ренессансный рыцарь, он восклицает, что будет идти своим путем, «даже если бы весь свет на меня ополчился, и убеждать меня, чтобы я не желал того, чего возжелало само небо, что велит судьба, чего требует разум и, главное, к чему устремлена собственная моя воля, — это с вашей стороны напрасный труд... По выражению знаменитого нашего кастильского стихотворца:

По этим крутизнам ведет стезя
К возвышенной обители бессмертья...»

Это обращение к ренессансному поэту начала XVI века, Гарсиласо де ла Вега, глубоко естественно, ибо дон Кихот выражает подлинный дух героев Возрождения: воля неба и его личная воля совпадают, в личности как бы овеществляется всеобщая, субстанциальная устремленность, и поэтому герой идет, хотя бы весь мир был против него. Дон Кихот страстно хочет в одиночку, сам выпрямить все то, что на свете криво, как говорит его племянница[1].

Итак, безумен скорее мир, чем этот прекрасный герой; во всяком случае, он обладает «благородным безумием», в то время как безумие мира низко и неблагородно. И если подвиги дон Кихота бесплодны, то в этом виноват не герой, а не принимающий их, неспособный оценить их и воспользоваться ими «подлый век». Дон Кихот несет в себе высокий дух Возрождения и сохраняет ему верность в этом наступившем веке пошлости, лжи и низости.

Эта мысль со всей силой и остротой звучит в романе. Но это далеко не весь смысл великого произведения. Зачем бы иначе потребовалось Сервантесу сделать своего героя в самом деле сумасшедшим, безумным человеком, совершающим нелепые, вызывающие хохот или даже негодование поступки? Он не только сражается с мельницами, уродуя самого себя, простаивает ночи перед своими жалкими доспехами, предается комическим самоистязаниям в горах и т. п., но и нередко наносит бессмысленные увечья встречным, портит полезные и красивые вещи, глупо вмешивается в чужие дела. Конечно, и в этих сценах есть не только сатирический гротеск и комедийность, но и трагическое освещение судьбы человека, чьи самые благородные и отважные побуждения превращаются в бессмыслицу или даже наносят вред; сложное единство многогранных эстетических стихий проходит через весь роман. И все же Сервантес открыто и беспощадно смеется над своим героем, осуждает его попытки быть рыцарем в новый век. В том, что Сервантес отнимает у дон Кихота разум, выражается не только внутренняя идея благородного безумия, единственно способного в этот век на подвиги, но и внешний, прямой смысл осуждения и насмешки. Эта двойственность осязаемо запечатлена в эпилоге, когда дон Кихот возвращается из царства безумия: здесь сразу, одновременно выступает и грустное сознание, что больше нет на свете несгибаемого рыцаря дон Кихота, и радость, ибо человек по прозвищу Алонсо Добрый снова с нами.

Через весь роман проходит мысль о том, что действия дон Кихота «под стать величайшему безумцу на свете, речи же его столь разумны, что они уничтожают и зачеркивают деяния». В этом заключена глубокая историческая истина, ибо гуманистические идеи, проповедуемые дон Кихотом!действительно являются — несмотря на их «идеальность» и неприемлемость в сегодняшнем бытии — бесконечно ценным и бессмертным завоеванием человечества; в то же время реальная «рыцарская» практика безвозвратно остается прошлому, она теперь бесплодна, не нужна или даже вредна. Однако именно здесь обнаруживается вся жестокость объективного противоречия: ведь если бы дон Кихот ограничился размышлением или даже мирной проповедью своих идей, он не был бы героем. Он становится героем именно потому, что наперекор всему стремится исправить мир. Но опять-таки как раз на этом пути он оказывается смешным безумцем.

Сервантес видит и воспевает величие и красоту закончившейся эпохи истории своего народа — эпохи, которая как бы вбирает в себя все лучшее от времен Сида до «Непобедимой армады» (этой эпохе, в представлении Сервантеса, предшествует еще идиллический «золотой век»). Но Сервантес видит и обратную сторону; он ведь пережил и гибель Армады, и всеобщее падение. Он видит и черты анархического своеволия и аристократического высокомерия в облике рыцарей минувшего века, их подчас бредовые замыслы, их оторванность от реальной жизни народа. Отняв разум у своего идальго, он заостренно и уничтожающе осмеивает именно эти черты.

Но это только те стороны романа, которые обращены к прошлому: Сервантес с не меньшей остротой изображает ничтожность, пошлость, лживость, низменность современной жизни, противопоставляя своего возвышенного и мудрого безумца целой веренице прозаических и мещански здравомыслящих, мелких и низменных, пустых и бесчестных персонажей — от бакалавра Карраско до герцога. Лишь в ряде романтических вставных новелл, действие которых развивается либо за пределами Испании, либо в прошлом, либо в глухих идиллических местах, предстает жизнь, достойная дон Кихота.

Но величие Сервантеса наиболее рельефно выражается, пожалуй, в том, что он именно в современной жизни открывает и ту эстетическую действительность, которую он противопоставляет бесплодным, мрачным и одновременно комическим сторонам минувшего века, осужденным и осмеянным в дон Кихоте. Безумный идальго противостоит не только корысти, пошлости, низменности и ничтожеству. В своем высокомерии, типично испанских чертах аристократизма, своеволии и оторванности от реальной действительности дон Кихот, несомненно, противостоит всей живой жизни народа: он чужд, смешон и даже опасен простым, жизнерадостным и деятельным людям, которые идут ему навстречу по дорогам Испании, — пастухам, ремесленникам, земледельцам, солдатам, студентам или просто бродягам. Эти реальные, земные люди чаще всего далеки от возвышенных мыслей и стремлений. Сервантес видит в них и грубость, и своекорыстие, и невежественную наивность, и косность. Но Сервантес видит, что именно в этих людях заключена реальная, здоровая, живая жизнь, что именно в них — залог будущего, глубокие корни всей силы и красоты, мудрости и добра. Это люди, которые делают хлеб и сыр, возводят города и побеждают врагов. Это они построили и провели через океан корабли Колумба. Это они создают живущие веками песни и терпкое вино Испании. И поистине беспощадно обнажает слабость и обреченность борьбы дон Кихота сцена на постоялом дворе, где грубоватая и недалекая служанка Мариторнес великодушно защищает и утешает, как ребенка, этого бесстрашного воителя за счастье всего мира.

Таково сложное и противоречивое содержание романа. Дон Кихот прав и одновременно неправ в своем «бунте» против мира; сталкивающиеся с ним простые люди неправы и вместе с тем правы, когда они отвечают градом насмешек или даже камней на его поступки. Многогранность смысла сервантесовского повествования, в котором все как бы движется и оборачивается различными сторонами, с очевидностью выступает в художественном сопоставлении дон Кихота и пикаро Хинеса де Пасамонте. Этот типичный плутовской герой, во многом похожий на Паблоса и сам написавший о себе роман, проходит через все действие, и уже хотя бы благодаря этому его фигура приобретает существенное значение в романе. Другие герои, сопровождающие дон Кихота на разных этапах его пути, — священник, цирюльник, бакалавр — играют скорее роль резонеров; между тем Хинес — это самостоятельный и сильный характер, который к тому же принадлежит к человеческому типу, стоящему в центре современных Сервантесу романов (однако в исследованиях о «Дон Кихоте» — даже в капитальной книге К. Н. Державина — о Хинесе почти ничего не говорится).

В художественной системе романа образы дон Кихота и Хинеса оказываются явно противостоящими: один одержим борьбой за всеобщее благо и ради этого бросается в море приключений; другой столь же одержимо пускается в авантюры ради личного блага. Хинес швыряет камни в только что освободившего его от цепей героя, ночью крадет у Санчо осла, а появившись позднее на Сером в облике цыгана, трусливо убегает; впоследствии дон Кихот и Санчо встречают Хинеса в неузнаваемом виде прорицателя и кукольника Педро, который поражает их сведениями об их судьбе и забирает кучу денег за поломанные дон Кихотом куклы и убежавшую обезьяну.

Но странно: этот плут и обманщик обладает каким-то несомненным обаянием, и сам дон Кихот относится к нему с интересом и дружелюбием. Облик этого пикаро обретает многокрасочность, в которой есть и цвет подлинной красоты, уже при первой его встрече с дон Кихотом. Рассказав о своей книге, Хинес вдруг говорит о предстоящей ему страшной каторге: «Я не очень жалею, что меня снова отправляют туда же: там у меня будет время закончить книгу. Ведь мне еще о многом предстоит рассказать, а у тех, кто попадает на испанские галеры, досуга более чем достаточно».

И очень естественно входит в повествование сцена последней встречи с Хинесом — сцена, в которой дон Кихот едва ли не более всего посрамляет себя, и именно Хинес вызывает сочувствие. Хинес стал теперь «маэсе Педро», знаменитым раешником; про его кукольный спектакль люди говорят, что «наши края не запомнят столь любопытной и столь ловко разыгранной историйки». В честь дон Кихота Хинес дает бесплатное представление, но безумный идальго, приняв спектакль за действительность, бросился на злых мавров и искрошил на кусочки превосходных кукол. Так борющийся за лучший мир герой оказывается тупой и мрачной силой, разрушающей разумное и веселое искусство безнравственного пикаро — искусство, которое обогащает и радует массы людей. Все превращается в свою противоположность: благородный рыцарь, стремящийся создать на земле царство красоты и добра, выступает как слепое орудие разрушения; низменный плут, руководимый, казалось бы, только разрушительной индивидуалистической волей, предстает как творческое начало.

Это противоречие самой действительности. Дон Кихот несет в себе прекрасный мир высших человеческих идей и стремлений. Но вот он начал проповедовать их пастухам — и они «слушали его молча, с вытянутыми лицами, выражавшими совершенное недоумение. Санчо также помалкивал; он поедал желуди...» Напротив, Хинес говорит на языке реальной жизни, который неизбежно снижает и теряет открытую высоту и глубину бесконечного человеческого духа, но «зрители, все до одного, так и смотрели в рот истолкователю балаганных чудес». Все дело в том, что Сервантес сознает ценность и необходимость обеих сторон и с горечью изображает их разорванность и несовместимость в современном мире. Однако величайшее значение романа Сервантеса состоит не столько в том, что он обнажает эту разорванность, сколько в том, что он преодолевает ее. Роман неопровержимо утверждает, что та высокая напряженность идеала, которая как бы абстрактно обитает в дон Кихоте, все же способна соединяться, срастаться с прозаической реальностью жизни, и именно потому, что, с другой стороны, сама эта грубая и непросветленная жизненная материя таит в себе подлинную идеальность. Те благородство и возвышенность, которые в столь крайней, абстрактной — и потому нежизненной — форме предстают в дон Кихоте, оказывается, разлиты по всей, самой грубой жизни и внутренне присущи тому же Санчо.

Это обнаруживает все полотно романа, в котором замкнут внутренний ток и взаимодействие между высокой героикой, как бы извлеченной теоретически из высших проявлений минувшего века и питающей дон Кихота, и низкой прозой живой современной практики. Так устанавливается, в частности, взаимосвязь дон Кихота и Хинеса. Но наиболее полно и с осязаемой предметностью это взаимодействие воплощено, конечно, в нераздельном движении двух центральных фигур — дон Кихота и Санчо. Много говорилось о противоположности этих двух образов; гораздо меньше об их единстве, хотя оно не менее реально и существенно. Конечно, когда дон Кихот произносит речь, в которой он, подобно богу, утверждает «золотой век», а Санчо в это время, подобно свинье, грызет желуди, — противоположность очевидна. Это именно разорванность бога и животного — та, о которой потом скажет наш гениальный Державин: «я червь, я бог!» Но Сервантес, как и Державин, великолепно понимает, что Человек может сказать, обращаясь к творящему началу Вселенной:

Частица целой я Вселенной
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине естества я той,
Где кончил тварей ты телесных,
Где начал ты духов небесных
И цепь существ связал всех мной!

И дон Кихот, и Санчо — полноценные люди (хотя, быть может, идеалом является некий абсолютный «центр»), несмотря на то что первый отправляется в путь с надеждой дать Счастье всему человечеству, а второй — ухватить клок собственного счастьица. В движении романа оказывается, что исходные позиции могут переворачиваться. Разглядев равнодушно-жестокий лик направленного на него огнестрельного оружия, бесстрашный идальго мчится прочь во всю прыть своего бедного коня, бросив несчастного Санчо, который резонно замечает: «Я... не стану... молчать о том, что странствующие рыцари бегут и оставляют добрых своих оруженосцев на расправу врагам». С другой стороны, Санчо явно поднимается до своего высокого спутника в своей роли мудрого и самоотверженного губернатора Баратории. И это только крайние точки, ибо взаимодействие и взаимообогащение дон Кихота и Санчо протекает непрерывно через все повествование. И именно от Санчо исходит та прекрасная энергия перерастающей в высокую дружбу человеческой привязанности, которая постепенно покоряет самоупоенное высокомерие рыцаря.

Может показаться, что, углубившись в сложную многогранность содержания романа Сервантеса, мы ушли в сторону от самой темы разговора, от существа романа вообще. Но это совершенно не так, ибо именно взаимопроникающая цельность героики и прозы, возвышенного и низкого, трагичности и комизма, их неожиданная «взаимооборачиваемость» составляют внутреннюю природу романа, вытекающую из природы самой человеческой действительности эпохи его становления и развития. Повествование в романе предстает как внешне «спокойная», «нейтральная» художественная материя, которая на самом деле пронизана напряженным взаимодействием токов всей эстетической шкалы — от высокой трагедийности до низменного комизма. И невозможно извлечь, отдельно схватить одну из нот этой гаммы, ибо она тогда теряет всякий смысл.

В речи перед пастухами о «золотом веке» дон Кихот говорит: «В те благословенные времена все было общее. Для того, чтобы добыть себе дневное пропитание, человеку стоило лишь вытянуть руку и протянуть ее к могучим дубам, и ветви их тянулись к нему и сладкими и спелыми своими плодами щедро его одаряли». И тут же: «Санчо... помалкивал; он поедал желуди...» Сравнение с бытием богов и сразу же сравнение с существованием свиней... Однако смысл не в этих моментах, взятых по отдельности, но в их слиянии и взаимоотражении: именно так создается художественная материя романа. И в ее целостности слова дон Кихота теряют свою обнаженную, абстрактную возвышенность, а поведение Санчо не является низменным: ведь, простодушно грызя желуди, он, оказывается, чем-то родствен людям «золотого века», — и он это доказывает на протяжении романа.

И, наконец, последнее, но не последнее по важности. Сопоставляя, в сущности, две исторические эпохи Испании в образах дон Кихота и Санчо и, с другой стороны, в целостных образах стихии «рыцарского романа» и современной жизни страны, Сервантес создает одно из величайших произведений мировой литературы, поразительное по своей емкости и всечеловеческой глубине. Художественное сцепление мыслей «Дон Кихота» имеет действительно непреходящее, бессмертное и даже не стихающее ни на минуту звучание. Но для данной работы не менее или даже более важен и интересен его конкретно-исторический смысл, его связь с испанской действительностью рубежа XVI — XVII веков. И с этой точки зрения необходимо уяснить еще одну сторону образа дон Кихота, которая к тому же обладает существеннейшей ролью в целостном содержании романа.

Рассматривая дон Кихота как выходца из прошлого века, как безумца, впитавшего в себя дух и материал ренессансного «рыцарского романа», мы схватываем еще не всю правду. Дело в том, что дон Кихот все же не фантастический пришелец из минувших героических дней, а реальный человеческий тип современной Испании. Он только становится безумным, а вначале Сервантес изображает обыкновенного обедневшего идальго, который «не так давно» жил в некоем селе Ламанчи, питаясь простой едой, отнимавшей три четверти его доходов, имея экономку и слугу и все свое время посвящая чтению рыцарских романов — «Пальмерина», «Амадиса» и ремесленных сочинений Фелисьяно де Сильва. Французский путешественник, посетивший в 1604 году Испанию, писал о жизни провинциального дворянства — идальго: «Повсюду они держат себя одинаково, живя в праздности и безделье, не занимаясь никаким трудом и никакими науками, если не считать чтения старых романов... Пообедав и соснув часок-другой, они читают какие-нибудь книги про рыцарей» [2]. Прадеды, деды и даже отцы этих людей жили совсем по-иному: на их долю выпало время от плавания Колумба до «Непобедимой армады». Но теперь жизнь этого поколения дворянства уже не имеет смысла, что лучше всего доказывает последующая история Испании. Эти люди бессмысленно убивают годы в своих углах, а то, что происходит с ними, если разорение выбрасывает их на дороги, безжалостно показал Кеведо в образе дон Торибио из «Истории жизни дон Паблоса». Все имущество этого знатного идальго продано за долги, и он идет в столицу, чтобы стать мелким мошенником и нищим, пытающимся сохранить приличный вид фантастическими манипуляциями с одеждой. В конце концов он попадает на галеры.

Живущий в этой среде дон Кихот благодаря своему безумию обретает утерянный дух высокого героизма. Но он не перестает быть тем, что он есть; с замечательной художественной чуткостью Сервантес сохраняет в своем рыцаре черты сына времени. В романе предстает не только противоречие объятого манией дон Кихота и окружающей жизни: противоречиво и само поведение и сознание героя. Дон Кихот скитается по дорогам Испании, чтобы бороться против зла и несправедливости; но под этим возвышенным пафосом таится и то и дело прорывается на поверхность охвативший страну дух бродяжничества. В трезвых словах экономки идеи дон Кихота истолковываются как стремление «скитаться по горам и долам, словно неприкаянный, и искать тех самых штук, как их называют, облегчений, а я их называю огорчениями». Сам рыцарь с восторгом говорит своему оруженосцу: «Мы, что называется, по локоть запустим руки в приключения». Дон Кихот не просто рыцарь, но «странствующий», бродячий рыцарь, «рыцарь-бродяга».

Дело здесь, конечно, не в субъективных стремлениях дон Кихота, а в объективном характере его бытия. Он действительно подлинный сын своего времени — полунищий, лишний, никому уже не нужный идальго, скитающийся по дорогам страны. Он кормится за столами людей, которых невольно развлекает, он прячется в горах от стрелков разыскивающей его Сайта Эрмандад как настоящий пикаро, он рад каждому приключению, дающему ощущение жизни.

«Идальго говорят, — сообщает ему Санчо, — что звания идальго вашей милости показалось мало и вы приставили к своему имени дон и, хотя у вас всего две-три виноградные лозы, землицы — волу развернуться негде, а прикрыт только зад да перед, произвели себя в кавальеро. Кавальеро говорят, что они не любят, когда с ними тягаются идальго, особливо такие, которым пристало разве что в конюхах ходить и которые обувь чистят сажей, а черные чулки штопают зеленым шелком...» Последняя деталь прямо перекликается с характеристикой дон Торибио у Кеведо. А «самопроизводство» в «доны» вызывает такое же возмущение идальго, как изображенные у того же Кеведо попытки Паблоса — недавнего слуги — выдавать себя за дворянина.

Словом, дон Кихот отличается от пикаро в своем субъективном отношении к миру, но объективное отношение самого мира во многом совпадает. И здесь глубокие земные корни той симпатии, с которой дон Кихот относится и к Хинесу де Пасамонте, и к «благородному разбойнику» Роке Гинарту, и к другим встреченным им бродягам и неудачникам.

Таким образом, существо дон Кихота наполняет не только героика минувшего века, почерпнутая из книг, но и стихия реальной современной жизни. Поэтому нет непроходимой грани между ним и плутовскими героями, особенно Франсионом, в котором постоянно сохраняется — пусть слабое и заглушенное — «рыцарственное» начало. Оно прорывается далее в низменном Паблосе, когда он отказывается принять столь нужную и желаемую помощь из рук палача, — отказывается не из-за давления моральных норм, ибо он явно живет вне общественной морали, но по внутреннему человеческому побуждению.

Эта двойственность является неотъемлемым качеством романа. Своеобразнейшее выражение находит она в «Приключениях немца Симплициссимуса» Гриммельсгаузена. Плутовская стихия сочетается в облике героя этого романа не с «рыцарственным» духом — как, например, у Франсиона, — но со специфическим «созерцательным» гуманизмом германского типа, ярко проявившимся в свое время у Эразма. Симплициссимус (откуда и это его прозвище — «простейший») остраненно воспринимает порочность и лживость мира и стремится жить чисто и истинно. Это остро воплощено прежде всего в повествовании о детстве и отрочестве героя. Когда чужие солдаты разоряют дом его родителей, он смотрит непонимающими глазами: «Иные вытряхали пух из перин и засовывали туда сало, сушеное мясо и всякий скарб, словно на этом удобнее спать; многие ломали двери и окна, видимо полагая, что лето наступило навеки...»

Эти духовные свойства Мельхиор-Симплициссимус проносит — конечно, уже в измененном виде — через всю жизнь и, становясь вором, слугой, богачом, актером, разбойником, офицером, нищим и т. д., не теряет все-таки — даже в облике отчаянного вояки-пикаро «Охотника из Зеста» — своей внутренней устремленности к чистоте и добру. Он неоднократно пытается вырваться из грязи и зла войны, но ему не удается уберечься от ее жадных лап даже в мирном крестьянском хозяйстве. С глубокой горечью он говорит о том, что, вступив в мир, «был я прост и чист, справедлив и скромен, правдив, добр, сдержан, умерен, целомудрен, стыдлив, незлобив и благочестив, а теперь я стал зол, лжив, неверен, спесив, неустойчив и бессовестен». Наконец Симплициссимус просто уходит от мира, становясь одиноким отшельником, живущим в глухом лесу. Тем самым роман в своем целостном смысле уже выпадает из рамок плутовского жанра, представляя собою своеобразный вариант «Дон Кихота»: герой также выражает связь двух эпох, но воспринимает совершенно иной и более ограниченный аспект ренессансной идеологии, чем испанец дон Кихот. Отчасти Симплициссимус предвосхищает просветительские образы, подобные вольтеровскому Кандиду.

В других плутовских романах есть своя — хотя обычно слабо выраженная — двойственность; она есть и в сорелевском Франсионе и в скарроновском Дестене. который подчас напоминает дон Кихота: «Послышались крики: «Бьют! Помогите! Убивают!» В три прыжка Дестен уже выскочил из комнаты... Он безрассудно вмешался в толпу дерущихся и тотчас же с одной стороны получил удар кулаком, а с другой оплеуху». Так обнаруживается связь и относительное единство содержания «Дон Кихота» и плутовских романов. Хотя книга Сервантеса резко выделяется масштабностью, глубиной, движущейся громадой мысли, перед нами одно литературное направление, складывающееся в конце эпохи Возрождения. И не случайно Сервантес исключительно высоко ценит «Ласарильо с Тормеса», творчество Алемана, Кеведо, Висенте Эспинеля, а Кеведо, Сорель, Скаррон преклоняются перед создателем «Дон Кихота».

Но прозаическое повествование Сервантеса, способное уловить и слить в единство многообразие сторон и оттенков, в наибольшей мере становится орудием добывания неведомой красоты — «идеальности», растворенной в повседневном и будто бы однообразно нейтральном, мутном бытии. Если высокая героическая поэзия извлекает из многогранной реальности ее высшие возможности в чистом виде, а сатира, наоборот, отвлекается от скрытых внутренних токов красоты и добра, то роман может просвечивать жизнь так, что ее мутная поверхность яснеет и обнаруживаются взаимопроникающие течения высокого и низкого. И поскольку красота открыта теперь в живой повседневности бытия, она приобретает особенную, незаменимую ценность. Все «идеальное» схватывается у самых своих истоков, в той единственной реальной почве, на которой оно вообще возникает. Это открытие и совершает роман Сервантеса и, в более ограниченных формах, плутовские романы в Англии, Франции, Германии. В еще одной крупнейшей культуре того времени это открытие, в силу специфических условий, совершает живопись. Я имею в виду Нидерланды. Живопись Тенирса или Браувера создает образы повседневности, доходя, как говорит Гегель, «до грубого и пошлого». Но «эти сцены кажутся насквозь пронизанными непосредственным весельем и радостью, так что основной сюжет и содержание составляют это веселье и искренность, а не обыденщина, которая только пошла и злонравна. Поэтому перед нами... близкие природе черты веселого, плутовского, комического в низших слоях населения. В этой беззаботной распущенности как раз и находится идеальный момент... Нам тотчас становится ясным, что характеры могут также оказаться чем-то иным, нежели тот облик, в котором они явились нам в данный момент» (Соч., т. XIV, стр. 92. — Курсив мой. — В. К..).

Это превосходное по точности суждение определяет сущность той новой идеальности, которую открыла живопись — не только нидерландская, но и испанская — на исходе эпохи Возрождения. В сфере искусства слова то же открытие совершено и в «Дон Кихоте» и в плутовских романах. В самом деле: и Санчо, и Хинес, и Паблос, и Франсион, и Симплиций явно могут вдруг стать «чем-то иным», нежели тот облик, в котором они живут в романе. В них есть «идеальный момент», какое-то внятное биенье подлинной, неограниченной человечности...

Однако «Дон Кихот» со своим пафосом двух эпох и грандиозностью едва ли сопоставим с жанровыми сценами нидерландцев: действительно адекватным и родственным Сервантесу художником является Рембрандт, который также сопоставляет — в рамках целого творчества — две эпохи. Его «Ночной дозор» и библейские полотна уравновешиваются динамичными портретами простых людей, и все это слагается в единую живописную концепцию, близкую сервантесовской. Вместе с тем, конечно, у Рембрандта, творившего в уже неизмеримо более обуржуазившейся, чем родина Сервантеса, Голландии, значительно больше пессимизма и мрачности.

Открыв новую, разлитую по всей жизни «идеальность», Сервантес поистине наслаждается ею на всем протяжении своего повествования. Только двор герцога и ряд более или менее «привилегированных» персонажей, которые полностью растеряли идеальность минувшего века и не обрели новой, предстают в романе пустыми, ограниченными и пошлыми. В то же время и пастухи, и крестьяне, и прозаичный хозяин постоялого двора, и служанки, и Хинес излучают веселость, искренность, бескорыстное плутовство и несут в себе, может быть, неясную, но несомненную искру творчества. На них нет мертвенных следов заранее очевидной ограниченности, они в самом деле способны стать чем-то иным, более полным и богатым. Эти же черты в той или иной мере свойственны и героям Кеведо, Сореля, Гриммельсгаузена. Хочется напомнить сказанное в другом месте тем же Гегелем. Имея в виду картины Мурильо, «изображающие юных нищих», Гегель говорит об этих испанских шедеврах: «С внешней стороны предмет изображения носит здесь вульгарный характер. Мать ищет вшей в голове мальчугана, а он в это время спокойно жует свой кусок хлеба; на другой картине двое других мальчишек, ободранные и нищие, едят дыни и виноград... Сразу видно, что у них нет никаких других интересов и целей, но не вследствие тупости: они сидят на корточках довольные и счастливые почти как олимпийские боги... Они — вылитые из одного куска, цельные люди... без всякого разлада в душе (это присуще и героям плутовского романа. — В. К.), а при наличии этой основы... у нас получается представление, что из таких мальчуганов может выйти все самое лучшее» (Соч., т. XII, стр. 173 — 174).

Новаторское содержание романа порождает столь же небывалую и своеобразную форму. Однако прежде чем ставить вопрос о форме романа, понимание которой и является нашей конечной целью, остановимся на проблеме зарождения русского романа. Хотя расцвет этого жанра в России начинается лишь в XIX веке, уже к середине XVIII века он вызывает громадный теоретический и практический интерес среди русских литераторов и читателей[3]. Кроме того, еще ранее, во второй половине XVII века, начинается стихийное формирование жанра.

Комментарии

1 Стоит в этой связи отметить ошибку создателей нашего недавнего кинофильма «Дон Кихот», ибо они невольно исказили смысл романа, заставив героя постоянно «принуждать» себя к новым подвигам, вспоминать о долге, о котором ему как бы нашептывает некая внешняя сила, и т. д. В романе совершенно обратная картина: как раз внешний мир все время старается сдержать непреклонный внутренний порыв героя, принудить его остаться на месте. Борьба долга и чувства характерна для образов средневековой литературы и, затем, классицистической, но эпоха Возрождения, в сущности; не знает этой проблемы. Дон Кихот принуждает себя к битве за всеобщее благо не больше, чем герои плутовских романов — к битве за свое собственное благо.

2 Цит. по кн.: К. Н. Державин. Сервантес, стр. 184.

3 Это хорошо показано В. В. Сиповским в его «Очерках по истории русского романа» (т. I, XVIII в. СПб., 1909 — 1910).

© 2000- NIV